Адрес: Москва, Пушкинская ул., д. 15/3; затем Пушкинская ул., д. 28
Главное 50-е отделение милиции («полтинник») – место, куда привозили митингующих с Пушкинской площади и площади Маяковского. Сюда же привезли 11 человек, задержанных на Красной площади 25 августа 1968 года.
«Полтинник» —
В самом начале мы потребовали, чтобы Виктору Файнбергу сделали медицинскую экспертизу. В связи с этим дежурный милиционер записал все наши фамилии, имена и отчества, и дознанию не пришлось заниматься процедурой установления наших личностей. Через некоторое время приехал испуганный врач, Виктора увели, и больше мы его не видели. Как я потом узнала, в материалах дела этой экспертизы не было: то ли ее вообще не произвели, то ли выделили из дела вместе с остальными материалами Файнберга. А она была бы объективным показанием о методах расправы с демонстрантами.
Кроме того, мы заявили, что задержанные вместе с нами люди не участвовали в демонстрации: пусть их допросят раньше, чтобы зря не держать. Их допросили, но не отпустили, а продержали до позднего вечера, как и нас.
Когда прошло три часа, Володя Дремлюга встал и спокойно пошел к выходу, вызвав ярость нашего стража. Володя спокойно объяснил, что больше трех часов нас не могут держать без постановления о задержании. Мы присоединились к его заявлению. Милиционеры забегали, и вскоре в дверь заглянулкакой-то человек:
— Литвинов здесь есть?
Павлика увели на допрос. За ним Ларису, следующей — меня.
Сидя в «полтиннике», мы не раз вспоминали пророческуюпесенку-пародию : «Эх, раз, еще раз, ещемного-много раз, еще Пашку, и Наташку, и Ларису Богораз».
Допрашивал меня следователь Московского УООП Василенко. Я дала показания о расправе с демонстрантами: о том, как рвали плакаты, о побоях, которые я видела, о том, как у меня поломали флажок, о женщине, которая била меня в машине. На все вопросы о самой демонстрации, о ее подготовке и организации я отказалась отвечать — только подчеркнула, что демонстрация была сидячая, поэтому ее участников легко отличить от людей, задержанных случайно. Свой отказ я объяснила тем, что единственными нарушителями общественного порядка на Красной площади были те, кто разгонял демонстрацию и избивал мирных демонстрантов, — поэтому только об их действиях я и буду говорить. Стремясь быть последовательной, я отказалась отвечать даже на вопрос, когда началась демонстрация.
С готовым протоколом в руках и со мной Василенко спустился с третьего этажа в коридор второго и пошел в кабинет скем-то советоваться. Из другого кабинета доносился неразборчивый яростный крик следователя. Можно было понять только «Как вам не стыдно!». Отвечал ему голос настолько тихий, что об ответе можно было только догадываться по паузам в озлобленном крике. Мне сразу представилось, что там Лариса, и стало очень больно: лучше б на меня кричали. Я так и не знаю, кого так грубо допрашивали.
Снизу, где остался мой малыш, ничего не было слышно, как я ни прислушивалась.
Василенко вышел от начальства и снова пошел со мной наверх. Он взял новый лист для протокола, заполнил страницу анкетных данных и снова задал вопрос относительно демонстрации. Я сказала, что дала все показания, какие считаю нужным. Не добившись толку, следователь порвал пустой протокол и снова повел меня на второй этаж.
Конечно, оба раза он нетак-то быстро соглашался с моим отказом от показаний. В ход шли все средства убеждения, вплоть до классического: «А ваши товарищи все рассказывают».
— Это их личное дело, — сказала я, улыбнувшись. Если б они и правда «все» рассказывали, это ничего не изменило бы в моих показаниях. Дая-то знала моих товарищей. А вечером того же дня, во время очной ставки, о которой я еще скажу, я увидела на столе у майора Караханяна протокол Дремлюги — только анкетную страницу. Но и по ней было видно, что Володя оказался еще последовательнее меня. В обоих местах, где должна была стоять его подпись — под анкетными данными и под предупреждением об ответственности за отказ от дачи показаний и за дачу ложных показаний — следователю пришлось написать: «Подписать отказался». А допрашивали нас как свидетелей. И опознавали — как «свидетелей».
«Опознавали» меня вечером, в девятом часу, а все это время до опознания я провела вкаком-то из кабинетов второго этажа, ничего не зная о своем младенце. Меня стерегли — то один милиционер, то другой, притом они были очень недовольны этой заботой: у них, видно, и без нас хватало дела. Толстого пожилого милиционера я спросила, как там ребенок, не видел ли он. «Его нянчит ваша подруга». Потом уж я узнала, что с малышом больше всего нянчились Инна и Миша Леман, а былкакой-то момент, когда с ним не осталось никого, кроме молодого и, к счастью, доброго милиционера. Малыш, впрочем, вел себя идеально, хотя мог бы и покричать: я кормила его в середине дня, а из того прикорма, что у него был, одну бутылочку кефира разлили, обыскивая коляску, а творог от жары испортился, так что без меня ребята дали ему съесть немногое, что оставалось.
С этим же толстым милиционером мы побеседовали о Чехословакии: «Вы сейчас говорите, что там контрреволюция и надо вводить войска, — потому что так написано в газетах. А через месяц скажут, что не надо было вводить войска, — и вы будете повторять это за газетами».
<…> Я еще не предполагала, что меня выпустят, и, глядя в окно, навсегда запоминала бедный пейзаж: облупленные желтые стены, замыкавшие голый внутренний двор, и два дерева, поднимавшихся высоко позади стены. Впрочем, вкакой-то момент я испытала ясное ощущение, что меня выпустят. Была я очень спокойна, только скорее хотела соединиться со своим ребенком.
<…> Перед опознанием и очной ставкой меня вывели в коридор, и тут я в последний раз увидела Ларису. Ее увозили на обыск. «Ларик», — окликнула я. Она улыбнулась и помахала рукой. И все время улыбалась.
А после очной ставки я на минуту увидела Павлика. Он тоже был просветлен, но это выражалось не в радостном оживлении, как у Лары, а вкакой-то особенно явной мягкости. Так я простилась с двумя своими сердечнейшими друзьями.
И наконец мне сказали: «Вы свободны. Пойдете с этим товарищем».
И, не слишком задумываясь, свободна ли я вообще или только от очной ставки, в сопровождении этого «товарища» я спустилась вниз, к моему младенцу, который как раз к этому времени доконал последние сухие штаны. А вся коляска была увешана мокрыми. Вместе с коляской нас погрузили в милицейский газик и повезли домой, на обыск.
Виктора Файнберга увели на второй этаж для медицинской экспертизы. Файнберг вспоминает, что к вечеру в
Один понятой был такой вальяжный, как настоящий рабочий пролетарий, ветеран войны, [на груди] у него планки орденов, седые усы, член партии, конечно. И он говорит: «Когда мы освобождали Прагу, чехи нам говорили — не уходите. Нас предадут. И теперь так и получилось». Я говорю: «А кто же их предал?». Тот посмотрел на полковника [КГБ] и не знал, что сказать. Он говорит: «Дубчек». Полковник ему сказал: «Не надо!». Потому что в то время кончились [
советско-чехословацкие ] переговоры, видимо.
Как вспоминает Файнберг, он больше не видел своих товарищей пять с половиной лет. Из демонстрантов отпустили только Наталью Горбаневскую, у которой было двое маленьких детей, и Татьяну Баеву, которую демонстранты уговорили сказать, что она не участница демонстрации. Остальных после допросов отвезли в Лефортовский следственный изолятор.