Адрес: Москва, Казанский вокзал
В 20-е и 30-е годы здесь стоял вагон-приемник, куда закрывали беспризорников, которых поймали на железной дороге. Отсюда их распределяли в другие места.
В 1968-м отсюда увозили в лагерь участника «демонстрации восьмерых» — Вадима Делоне.
В июле 1950 года Солженицын был отправлен в спецлагерь с Казанского вокзала, и сюда же он вернулся из ссылки в июне 1956-го. Здесь же в сентябре 1973 года состоялась его встреча с бывшей женой, которая пыталась уговорить его на сотрудничество с властью.
Казанский вокзал, 1960-е гг. Фото: PastVu
Первая мировая и гражданская войны, голод и экономическая нестабильность в
Теплушка. Фото: Бычков Д. Эволюция «теплушки» [товар. вагона] / Д. Бычков, В. Дроздовский // Локотранс. 2004. № 7
К сожалению, мы не знаем точную дату создания
За обнаружение беспризорных детей на территории вокзалов, станционных зданий и построек и их доставку в
Сотрудники «ядер» дежурили на вокзалах, обходили и осматривали приходящие и уходящие поезда, перроны, пакгаузы и другие станционные здания. Обнаружив детей, они первым делом доставляли их во врачебный пункт железнодорожного вокзала, где дети проходили медицинскую проверку. Если дети были здоровы, их приводили в
Товарный вагон-«теплушка». Фото: Ю. Филатов. Путешествие в «теплушке» // Локотранс, 2014, № 5
Штат каждого
Во время пребывания в
Пока беспризорные дети находились в
Через
С Казанского вокзала был отправлен отбывать срок в лагерь самый молодой участник демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 года — Вадим Делоне. Поскольку у Делоне уже был один условный срок за участие в демонстрации на Пушкинской площади, ему дали два года и шесть месяцев лагерей (почти как Владимиру Дремлюге, получившему самый большой срок в три года лагерей), а не ссылку, как остальным демонстрантам. Был освобожден в июне 1971 года. Свое тюремное и лагерное заключение Вадим Делоне описал в автобиографическом романе «Портреты в колючей раме» (впервые был опубликован посмертно в 1984 году в Лондоне):
«Не трогай политика, начальник, аккуратнее шмонай, не хамя. А то сам знаешь, нам все равно, что пятнадцать лет, что расстрел». И сила подневольных и обреченных в первый, но не в последний раз поднимала меня. Конвойные, которые еще два дня назад, издеваясь надо мной, бросали мне в лицо скомканные после обыска шмотки, теперь покорно складывали их в мой мешок, как служащие самого респектного модного магазина
где-нибудь в Париже.
Есть разные отсчеты времени и расстояний. В пересыльной тюрьме есть один отсчет. Он прост, как первые математические представления древних греков. В камеру, которая готовится к этапу, приносят хлеб на дорогу, и по числу буханок нетрудно узнать, каков предстоящий путь. Я, конечно, не мог тогда пересчитать крошки хлеба на километры, но новые мои друзья сделали это быстро. «Ты, политик, в Европу не поедешь. Путь твой скорей до Свердловской пересылки. Ну, а там все одно. Сейчас и Магадан не так страшен, как раньше». Следовательно, двигаться предстояло на Восток, откуда, как говорят, восходит солнце. Кроме хлеба, выдали заранее тухлую селедку, и мы тронулись к воронку. Людям, изучающим топографию, должны быть непонятны ориентиры, которые называли мои соседи по боксикам, гадая направление дальнейшего следования. Игра эта захватывает весь этап в воронках, в вагонах «Столыпина» идет бесконечный спор — куда же везут, ибо конвой обязан хранить молчание до места прибытия. Но я был с корифеями. Едва мы отъехали от стен Красной Пресни, как мне уже сказали, на какой вокзал нас доставят и какие потом пересылки, это все почти вслепую определялось. На отводных путях Казанского вокзала нас ждала кованая фраза, которую слышат в России с 17 года по сей день: «Шаг вправо или влево считается за побег. Конвой стреляет без предупреждения». В размокшем сером снегу нас поставили на колени. Снова потрошили вещи. Медленно и с неохотной бранью принимал нас новый конвой — конвой вагонзака.* * *Окна в купе были заколочены напрочь, в каждое купе загоняли по 20–30 человек, размещая вповалку на трехъярусных сплошных полках. И вдруг мне оказывают графские почести. Ведут с моим растерзанным мешком в отдельный тройничок (купе на троих), и я там один, совсем один. Даже видавшие виды «особо опасные» озадачены. «Политик! Так ты что, отдельным номером едешь, как Черчилль!». А мне
как-то стыдно за эти привилегии. Я смотрю на конвой и подзываю одного, прошу отдать особо опасным все, что у меня осталось от тюремной передачи, а он мне — «не могу, по уставу не могу». Я начинаю рыться в остатках своего барахла, предлагаю ему свитеры и рубашки — все равно они мне не нужны, в лагерях запрещено. Конвойный все трясет головой, делает мне непонятные знаки и отбегает от моего зачумленного купе. А часа через два подходит и просит: «Давай стихи — свои и Высоцкого». Я читаю ему стихи, а он записывает, потом бежит с моей копченой корейкой к особо опасным. И уже блаженно засыпая, я слышу их приветствия: «Ну, политик, ну уважил, сто лет так не ели».
Поздно ночью состав ознобно дернулся, как человек поднимается после тяжелого сна в глухом похмелье и движется подневольно. Я проснулся от лязга кормушки: любитель поэзии из охраны протягивал мне бутылку портвейна. Я выпил и ликовал — счастливым посошком на дорожку начинался мой долгий путь.
Вагон надрывался, стонал и выл. Кружку воды давали утром, кружку воды — вечером, и раз в сутки выводили в туалет. Все требовали воды и туалета и дергали заспанный конвой, который, даже и старайся — не мог обеспечить всем человеческие права.Делоне В. Портреты в колючей раме. М., 2013
Делоне был направлен в
Я простился с последними вольными атрибутами — из своей одежды на зоне позволено лишь нижнее белье, по две пары. Хлопчатобумажный костюм без воротничка, кирзовые сапоги и ватная телогрейка — вот единственный и неповторимый наряд всех зэка Советского Союза. Этап принимало все руководство зоны. По одному вызывали в кабинет начальника лагеря и распределяли вновь прибывших по отрядам. Последним вызвали меня. Кроме офицеров, в комнате находился здоровенный детина с повязкой члена секции внутреннего порядка. Указав на меня повязочнику, начальник лагеря коротко бросил: «Гнуть». Последовал понимающий кивок.
Еще на пересылке я узнал, что иду на сучью зону, что СВП [секция внутреннего порядка], учрежденное во всех лагерях СССР, в Тюменском лагере особенно зверствует, что усердию вставших на путь исправления уголовников нет границ…
По пути в барак повязочник объявил мне, что зовут его Иваном, что он у меня будет бригадиром и я у него попрыгаю. В секции барака оказалось 50 двухэтажных железных коек, одна из которых была отведена мне в общем с бригадиром «купе».
«Москвич! За что такая честь! Ты кто — блатной или активист? За что сидишь?» — загудел барак. «Кончай базар, — заорал бугор, — к новичку никаких вопросов. За что надо, за то и сидит. Спите, гады. А ты смотри, помалкивай, не то голову оторву», — отнесся он ко мне.
На следующий день на моей койке, как и на всех остальных, висела табличка: имя, фамилия, год рождения, статья, срок, конец срока. Номер моей статьи 190, 1 и 2 вызвал удивление. На все вопросы я отвечал уклончиво. Никто о такой статье не слышал, и я понял, что придется объяснять. После отбоя барак долго не успокаивался, несмотря на окрики бригадира. Как только гас свет, начинались разговоры, травля анекдотов и взаимные насмешки. «Так что ж, москвич, за что ты сидишь?» — раздался голос из тьмы. «За политику», — ответил я. «Сказано было тебе помалкивать», — прозвучал снизу голос бригадира. И уже громко, на весь барак: «Какая там политика — просто хулиганство». «Темнишь тычто-то , бугор, — раздалось из другого угла. — Мы статью по хулиганке хорошо знаем, а у пацана совсем другая, может, и правда — политика. [С] комсомолкой, может, невзначай [переспал]». «Иван, — сказал я как можно более спокойно, — ты же врешь,тебе-то начальство сказало, что я сижу за демонстрацию на Красной площади».
«Демонстрация», «Красная площадь»… — мне и самому эти слова вдруг показались нелепыми в смраде барака, обращенные к сибирским мужикам, многие из которых и поезд впервые увидели, когда их везли в этот лагерь этапом. Слова эти звучали неестественно. Было ли все это в действительности, или ничего, кроме серой робы, телогрейки и метели, никогда не было и не будет. Я похолодел от этой мысли, от этого ощущения, которое преследовало меня потом все три года моего заключения.
«Я тебе сказал — молчать! — орал бугор снизу. — Ты у меня кровью харкать будешь. Какой ты политик! Все вы в Москве, интеллигенты вшивые, за жвачку иностранцам продаетесь». — «Иван, ты же знаешь, за жвачку на три года добровольно не идут», — ответил я. Но он никак не мог уняться: «Против народа, против советской власти пошел. За чехов заступился, мы их спасли, а они нас немцам продали!» — «Я, Иван, не против народа, я против коммунистов». Такого оборота бугор никак не ожидал. «Как то есть против коммунистов! Я тоже был коммунистом до ареста, значит, и против меня!» — «Да, честным ты был коммунистом, если тебя за хищение государственной собственности на 5 лет упекли». — «Я провинился, но я честным трудом исправлю все», — орал он. — «Да уж как же, а то ты не знаешь, как твои товарищи по партии воруют, просто ты попался, а они нет. Коммунисты твои пустили в расход при Сталине ни за что ни про что десятки миллионов, а потом извинились, ошибочка, мол, небольшая вышла, лишка двинули и живут теперь припеваючи. А тебя закакие-то 3 тысячи рублей упекли на пять лет. И ты все за них горой». — «Ну-ка встань и пойдем выйдем, разберемся!» — закричал бугор. Барак затих. Даже со здоровенными сибирскими мужиками бугор мог справиться одной левой, что уж говорить обо мне.
Иван легонько подталкивал меня в спину, ведя по узкому проходу между койками. «Иди, иди, политик, сейчас наговоримся». Мы вошли в каптерку, ключи от которой были только у бугра. «Закури-ка «блатных», — неожиданно предложил он, протягивая «Беломор». Я закурил. Мы долго молчали. «Слушай, Вадим, — обратился он ко мне впервые по имени, — ты меня тоже пойми. Мне ведь тебя приказали гнуть, сам понимаешь, начальство за каждым твоим шагом следить будет, и за мной тоже — как я приказ исполняю. Меня же на досрочное освобождение готовят, жена одна с сынишкой, я уже почти три года маюсь. Но я, [черт возьми] буду, вторую ночь не сплю. Я в политике не особенно понимаю, хоть в школе за умного считался, а потом с учительницей жил. Я не знаю, прав ты там, неправ, кто там разберет, но мне одно покоя не дает. Ты за идеюкакую-то сел. И никак у меня не получается, объяснить себе не могу, как это я просто за кражу сижу и могу над тобой издеваться, если ты бескорыстно на срок пошел. Не знаю, что и делать. А что воруют все, так это мне объяснять не надо. Вот начальник лагеря, коммунист [чертов], требует от меня, чтобы я втихую с лесобазы нашей стройматериал для его дома вывозил. А на лесобазе начальство есть из вольных, могут донести. И снова суд, и срок продлят. А начальнику не потрафишь — наусловно-досрочное освобождение не представят. Теперь ты еще на мою голову. В общем,что-нибудь да придумаем, у меня все эти 100 мудаков, вся бригада, в таких рукавицах, что не выпрыгнешь. Придумаючто-нибудь , иначе ты не выживешь, куда тебе против нас, мы и то загибаемся, а ты... Только при мне никаких разговоров за правду не веди. А то они тебя за пачку сигарет продадут и меня по делу потянут, за попустительство…
Барак не спал. Барак недоумевал, наблюдая, как я возвращаюсь к своей койке. Барак ожидал окровавленного полутрупа…
<…>Как-то после работы я передал бугру конверт с письмом. Он даже руками замахал: «Не ввязывай меня в свои дела, политик, я же тебя просил». — «Иван, отправь через вольных на рабочем объекте, ты же с ними по штату общаешься, слово даю, моих дел это не касается, и ничего тебе за это не будет». Я просил в этом письме моих друзей из Москвы прислать жене бугра в Тобольск немного денег. Через месяц Ивану пришло недоуменное письмо от жены — просьбу мою выполнили. Он не сразу сказал мне об этом, долго бродил по зоне, курил, был растроган.
В те же первые лагерные месяцы, в те месяцы, когда предстоящий срок кажется нескончаемым, когда теряешь надежду вырваться из вони барака, саднящего скрипа метели, ко мне подошел невысокий скуластый паренек и отрекомендовался: Миша Каменев, заведующий клубом, — и сразу же стал оправдываться за сучью должность, на которой держат его исключительно за музыкальные способности. Он и вправду прекрасно играл на аккордеоне. Мы медленно брели по лагерной зоне и потом укрылись в единственно безопасное для разговоров место — туалет, стены которого к тому же спасали не от45-градусного мороза, но хотя бы от метели.
Среди двух тысяч обитателей суверенного государстваИТК-Тюмень-2 , включая высшее начальство, вряд ли можно было найти человека, более сведущего в вопросах политики и литературы. Он цитировал «Новый мир», Белля и Маркса. Но окончательно ошеломил меня мой новый знакомый неожиданным признанием в том, что является глубоким поклонником Герберта Маркузе. Поначалу я воспринял это заявление как шутку. Никогда не встречал я людей, всерьез относящихся к этому западному бреду. И вдруг здесь, в самом центре Сибири, в уголовном лагере — приверженец идей левацкого лидера беснующейся молодежи. Однако он отнюдь не шутил. Он сыпал цитатами, выуженными из марксистской критики по поводу Маркузе, хвалил китайский метод коммунизма. И был очень разочарован, когда я объяснил, что не связан скакими-либо боевыми группами, предназначенными для свержения власти, и подобные затеи считаю нелепыми. Мне показалось, что разочарование его наигранно, и словам моим он все равно не верит.
Через несколько дней он зашел ко мне в барак и стал уговаривать составить программу лагерного концерта. Приближалось 23 февраля — очередной юбилей нашей доблестной Красной Армии, и начальство требовало самодеятельности. Приближался и день освобождения моего нового знакомого, которого я уже прозвал Маркузе. Он хотел попрощаться с зоной таким концертом, каких еще не видывали здесь, за колючей проволокой. С тем он и явился ко мне.
Конечно, я сознавал, чем может кончиться для меня участие в этакой авантюре, но соблазн был слишком велик. Каждое утро, просыпаясь от звона железной балды, возвещавшего час подъема, я думал, что не смогу подняться с нар. И все же вместе с80-ю соседями по секции вставал навстречу кромешной тьме зимнего тюменского утра, навстречу каторжному дню и новому недолгому забытью на нарах. В голове вертелась вязкая мысль: кто я? откуда? зачем?
А тут концерт. Нет, слишком был велик соблазн. Я дал согласие. <…>
23 февраля после праздничного ужина — вместо вонючей каши нам дали серую, но все же лапшу — заключенных вновь запустили в столовую, она же клуб. Нельзя сказать, что эта тысяча попавших в зал очень рвалась приобщиться к творчеству своих собратьев, но после концерта крутили кино, а двери столовой накрепко запирались еще перед началом торжественной части. Маркузе собралчто-то наподобиеджаз-банда , который лихо исполнял намеченную мною программу. То, что прогремело с эстрады, было для здешних мест весьма необычным. В ознаменование доблестных побед Красной Армии вместо «Партия — наш рулевой» были исполнены «Штрафные батальоны» Высоцкого и «Мы похороненыгде-то под Нарвой» Галича. Зал напряженно затих. Начальник секции внутреннего порядка (СВП), надзиратель из заключенных, почуял недоброе и кинулся к дежурному офицеру. Однако дежурный был не из ретивых, особого рвения не проявлял на службе. То ли он сообразил, что за самодеятельность ответственности не несет, так как программу должны были проверить заранее высшие чины, то ли решил, что оборватьконцерт больше — шуму будет, но на настойчивые призывы начальника СВП отвечал он уклончиво, и самодеятельность продолжалась.
Дальше шли песни московских бардов. Затем конферансье объявил песню «Цыганки» на слова Юлия Даниэля. Ни с одной советской эстрады ни один великий артист не решился бы произнести даже имени писателя, отбывающего в то время свой лагерный срок <…>. Концерт подходил к концу. За кулисами праздновали победу. Маркузе раздобыл водки, и горячая влага впервые за долгие месяцы разлилась по телу, подняла и закружила душу. И я не выдержал. Скинул лагерную робу и, напялив белую рубашку, предназначенную для артистов на время концерта, вышел на сцену.
Я просто читал лирические стихи, просто читал стихи, не выкрикивал лозунгов, не призывал к восстанию:Ударясь в грязь, не плакать слезно,
Что одинок — к чему пенять,
Да что там — падают и звезды,
И тоже некому поднять.Концерт закончился народной лагерной песней последних лет:
Нет, нам Ветлаг не позабыть,
Нет, нам тайги не покорить,
Всех тайга с ума свела,
Распроклятая тайга.Занавес, наконец, закрылся. Мы медленно переоделись и медленно спустились в зал. Ко мне подошел невысокий паренек с пронзительными голубыми глазами и плотно, чуть надменно сжатыми губами, Леша Соловей. Его знала вся зона.
Когда-то король блатных, он отошел от их компании, но блатные не расправились с ним, как это обычно бывает. Слишком высок был его авторитет, слишком твердо и благородно держался он на лагерных разборах. Он подошел ко мне и, скрывая смущение, сказал: «Здорово это ты, политик, сочинил. Ништяк. Спасибо. Только зря ты с этим типом связался. Он в общаге воровал у своих, когда в институте учился. Я ему говорил, чтобы он тебя не втягивал, а он, паскуда, смотрит своими рыбьими глазами и кивает. У него же звонок завтра, конец срока, пятерик отчалил и привет, а тебе тащить — кто знает, сколько…».
В зале гасили свет. Мы втиснулись между сдвинутыми вплотную телами. Замелькали титры на белой простыне и оборвались. В репродукторкто-то отчаянно хрипел: «Делоне и Каменев, на вахту!» Зажегся свет. Я поднялся и пошел к выходу. Заключенные прижимались друг к другу, давая мне проход. Меня довели до штаба СВП; Маркузе, изматерив, отпустили по дороге (все-таки конец срока). В комнате с письменным столом и всеми атрибутами учреждения сидели члены СВП. Надзорсостава не было. Это могло означать только одно: будут бить до полусмерти. Начальник штаба поднялся первым: «Ну что, гад, антисоветчик!». Дальше все произошлокак-то само собой. В моей руке оказалась табуретка, и я сам не узнал своего истеричного крика: «Суки, только с места двиньтесь, за всех не ручаюсь, но одного точно здесь оставлю навсегда, мне все равно, я не знаю, когда отсюда выйду». Воцарилась тишина, потом все расселись по местам. Красные точки прыгали перед глазами. Мне показалось, что я снова на сцене. «И вообще, послушайте, — продолжал я вкрадчиво, — я уже предупредил своих: если со мнойчто-нибудь случится, завтра же об этом будут знать в Москве, всю историю расскажут по «Голосу Америки». Это возымело действие, активисты совсем стушевались. «Да с меня же голову снимут,условно-досрочное освобождение на носу, все заслуги перечеркнут», — жаловался начальник штаба. «Вот и не понтуйся, не создавай шума», — посоветовал я, окончательно обнаглев.
«Ладно, — согласился он, — ты хотя бы стихи перепиши, которые читал, — мне для доклада, а то ведь все равно донесут».
В комнату ввалился старшина с вахты, как бы ненароком опоздав на 2 часа. Ругаясь по адресу моей персоны и сибирского мороза, он повел меня в холодный карцер. Но утром меня выпустили. В отсутствие замполита никто не решался квалифицировать мое новое преступление. А замполит вернулся на мое счастье лишь через 2 недели, когда страсти уже поутихли, а подавать неоперативный доклад наверх для него было в свою очередь небезопасно. Меня, правда, вызывали, грозились отправить к белым медведям, но разбирательства так и не начали.
По всей зоне был издан поистине изумительный приказ: Делоне, политика, во времякаких-либо культурных мероприятий встоловую-клуб не допускать. Меня вытаскивали из строя, даже когда в клубе просто крутили кино, без всякого концерта. Мои возражения о том, что не могу же я святым духом очутиться на экране, в учет не принимались.Делоне В. Портреты в колючей раме. М., 2013
19 мая 1950 года Солженицына взяли на этап из Марфинской шарашки в Бутырскую тюрьму, где он пробыл пять недель, а 25 июня его доставили на Казанский вокзал. На Казанском вокзале он и остальные арестанты узнали о начале корейской войны.
Уж мы сидели в арестантском вагоне, когда из станционного репродуктора на Казанском вокзале услышали о начале корейской войны. <…> Эта корейская война тоже разбудила нас. Мятежные, мы просили бури! Ведь без бури, ведь без бури, ведь без бури мы были обречены на медленное умирание!..
Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. Ч. 5. Гл. 2. С. 818
Их отправили в трехмесячный этап в особый лагерь в Экибастузе, к северу от Караганды.
Везли нас туда долго — три месяца (на лошадях в XIX веке можно было быстрей). Везли нас так долго, что эта дорога стала как бы периодом жизни, кажется, за эту дорогу я даже характером изменился и взглядами.
Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. Ч. 5. Гл. 2. С. 817
В феврале 1953 года Солженицына освободили из лагеря и отправили в ссылку в аул Кок-Терек Джамбульской области Казахстана. Весной 1955 года друзья и сокамерники Солженицына по Марфинской шарашке, Лев Копелев и Дмитрий Панин, узнали его адрес:
Мы стали переписываться. Он тогда был под наблюдением онкологов — еще не оправился после операции семеномы. Наталья Решетовская, которая развелась с ним как с заключенным без особых формальностей, — он долго и не знал, что уже не женат, — вышла замуж, не писала ему, не ответила даже на просьбу о березовом грибе, чаге, который помогает иногда исцелять или хотя бы подлечивать рак. После его реабилитации в 1957 году их брак был восстановлен. Он писал нам с Митей часто, в некоторых письмах прорывалась едва скрываемая тоска одиночества, ожидание скорой смерти, отчаяние… Мы как могли старались утешать, ободрять, искали ему невесту…
В Кок-Тереке. 1954-1955 гг. Фото:
Глинобитная хата в ауле Кок-Терек, в которой Солженицын жил с сентября 1953-го по июнь 1956-го. Фото: «Александр Солженицын: Из-под глыб». Рукописи, документы, фотографии. М.: Русский путь, 2013
Преподаватель математики Солженицын. На уроке. 1954 г. Фото: «Александр Солженицын: Из-под глыб». Рукописи, документы, фотографии. М.: Русский путь, 2013
Учитель Солженицын ведет учеников в степь на занятия по геодезии. 1955 г. Фото: «Александр Солженицын: Из-под глыб». Рукописи, документы, фотографии. М.: Русский путь, 2013
Конец ссылки. Солженицын раздает свои вещи. 1956 г. Фото:
Солженицын отбывал ссылку c марта 1953 до июня 1956 года. 9 апреля 1956 он получил полное освобождение и 20 июня уехал из Кок-Терека в Москву. 24 июня он прибыл на Казанский вокзал, где его встретили Панин и Копелев.
Из воспоминаний Льва Копелева:
Летом 1956 года мы с Митей встретили его на Казанском вокзале. Казалось, он почти не изменился — только чуть усох и загорел бледным, желтоватым, «незаконным» загаром — ему ведь нужно было избегать солнца. Выпить для встречи не пришлось — он соблюдал диету. Но говорили много – и тогда, и при новых свиданиях в последовавшие полтора десятилетия; уже меньше спорили.
То же воспоминание, но уже из дневников:
24 июня… <…> Еще растерян, не знает — что, куда? Тот же торопливый говор. <…> С. приехал к нам на дачу. Сумка рукописей. Вдвоем в лесу. Он по-детски радуется березам: «Там ведь степь, только голая степь. А это — русский лес».
В сентябре 1973 года, после того как КГБ захватил рукопись «Архипелага ГУЛАГ», Солженицын стал гадать, каким будет следующий шаг: возьмут в заложники его родных, перехватят рукописи на Западе, устроят юридическое сопротивление печатанию романа, облаву на «невидимок», дальнейшую травлю? Он составил свой перечень 23 сентября, а 24-го позвонила его бывшая жена Наталья Решетовская и попросила о встрече. Солженицын к тому времени уже предполагал, что она сотрудничает с КГБ, но тем не менее согласился встретиться с ней.
Они встретились на Казанском вокзале. Решетовская пришла с «посреднической миссией»: устроить Солженицыну встречу «кое с кем», чтобы обсудить возможность публикации романа «Раковый корпус» в СССР. Она не склоняла Солженицына, как раньше, к прямой встрече с КГБ, а лишь обещала, что с ним свяжутся из издательства.
Из воспоминаний Солженицына:
На Казанском вокзале, глазами столько лет уже стальными, злыми глядя гордо:
— Это был звонок Иннокентия Володина. Очень серьезный разговор, такого еще не было. Но — не волнуйся, для тебя — очень хороший.
И я — понял. И — охолодел. И в секунду надел маску усталой ленивости. И выдержал ее до конца свидания.
Я изгубил одиночеством свои ссыльные годы — годы ярости по женщине, из страха за книги свои, из боязни, что комсомолка меня предаст. После 4 лет войны и 8 лет тюрьмы, оставленный женой, я изгубил, растоптал, задушил три первые года своей свободы, томясь найти такую женщину, кому можно доверить все рукописи, все имена и собственную голову. И воротясь из ссылки, сдался, вернулся к бывшей жене.
И вот через 17 лет эта женщина пришла ко мне не скрываясь — вестницей от ГБ, твердым шагом по перрону законно вступая из области личной в область общественную, в эту книгу.Солженицын А. И. Бодался теленок с дубом. С. 330