Квартира Ильи Габая

Адрес: г. Москва, Новолесная ул., д. 18, корп. 2

Новолесная улица, дом № 18, корп. 2

Новолесная улица, дом № 18, корп. 2

Летом 1969 года в пустой квартире семьи Габай (Илья Габай был арестован, а его жены с сыном не было в городе) Наталья Горбаневская и Надежда Емелькина составляли и перепечатывали документальную книгу «Полдень» о демонстрации на Красной площади и «Хронику текущих событий». Как вспоминает Горбаневская, она все время боялась, что квартиру придут обыскивать и многомесячная работа будет потеряна:

Занятие это было очень напряженным, каждый день можно было ждать обыска, а бывали моменты, когда готовая часть черновика и все семь перепечатанных с нее беловиков лежали у меня под кроватью. Обыски мне снились до самого 21 августа, пока я не раздала семь готовых беловых экземпляров. И тут как отрезало — больше мне обыски не снились. Другое дело, что потом я пережила два реальных обыска, но на обоих чудом уцелели драгоценные материалы: на первом — целая сумка с самиздатом, приготовленная для поездки в Сибирь, к ссыльным Богораз и Литвинову, в том числе и два машинописных экземпляра «Полдня»; на втором, в день ареста (24 декабря 1969 года), — черновые материалы к 11-й Хронике.

Горбаневская Н. Полдень. М., 2007

Илья Янкелевич Габай (1935–1973) — педагог, поэт, общественный деятель и правозащитник. Участвовал в «митинге гласности» (1965) и демонстрации 22 января 1967 года, один из лидеров петиционной кампании вокруг «процесса четырех» (1968). По просьбе Натальи Горбаневской написал статьи «У закрытых дверей открытого суда» о суде над участниками «демонстрации семерых», которая потом вошла в книгу «Полдень». Один из первых участников издания бюллетеня «Хроника текущих событий». В мае 1968 года по обвинению «в распространении документов, порочащих советский общественный и государственный строй» (фактически — за участие в крымскотатарском движении) был арестован и отправлен на следствие в Ташкенте. В январе 1970 года осужден на три года. В марте 1972 года, за три месяца до окончания срока, Габая перевели в Москву для дачи новых показаний. В мае того же года его все-таки выпустили, однако его здоровье было серьезно подорвано, он впал в депрессию и очень долго не мог найти работу. Как вспоминает его друг Марк Харитонов:

При встрече в первые минуты он показался мне на удивление не изменившимся — даже волосы отросли за время следствия; только разве что более худой, чем обычно, какой-то миниатюрно тонкий — но и это стало привычным через полчаса. А речь, шутки, интонации — до иллюзии те же, как будто вчера лишь расстались. В дверь звонили, намерение уберечь Илью в этот день от утомительных встреч сразу пошло насмарку — он сам был, казалось, в прекрасной форме, только ощущения немного притуплены, все воспринималось словно сквозь легкое головокружение.
— Мне кажется, я вижу сон, — сказал он. — Я думал, что половины из вас уже не встречу. Так угрожающе со мной говорили.
И только на фотографии, прикрепленной к документу об освобождении, он был совсем на себя не похож (так неузнаваем потом был он в гробу). Возможно, фотообъектив выявил то, чего в первый момент не разглядели мы: это был уже потрясенный человек.
Потянулись месяцы неустроенности, поисков работы, безденежья, домашних трудностей и допросов. Удалось устроить ему путевку в дом отдыха на Каспийском море; тогда-то он впервые за много лет побывал в Баку и навестил могилы родителей. Жить приходилось на зарплату жены, кое-что подкидывали друзья; иногда удавалось достать работу, чаще оформленную на чужое имя. Положение было тягостным, неопределенным. Уже начинала поторапливать с трудоустройством милиция. Нигде его не брали. Сотрудники КГБ, одно время обещавшие ему помочь, разводили руками, удивляясь трусости отделов кадров (как им было не удивляться!); наконец, подыскали место корректора в газетной редакции. Утомительное механическое чтение мелкого шрифта при его зрении и нервах сказывалось болезненно, он приходил с работы разбитый, и это вплеталось в общую подавленность и бесперспективность.
Особенно тяжким ударом оказался для Габая арест Якира и Красина. Снова пошли вызовы, допросы. Илье предъявляли показания, которые эти близкие ему прежде люди давали против него, требовали новых признаний. Как всегда, он подтверждал лишь то, что было связано с ним лично, отказываясь говорить о других.
Зимой Габай был уже тяжело болен; грипп вызвал серьезные осложнения. Бессонница, усталость, депрессия. Знакомый врач объяснял впоследствии, что надо было сразу поместить его в стационар; но кому бы достало смелости заговорить о психиатрической больнице? Пока он глотал таблетки, прописанные другим знакомым. Вроде бы помогало; все могло бы еще поправиться, дай ему жизнь хоть немного покоя.
Между тем его дожимали. Вызовы и допросы становились все чаще, все суровее и жестче: требовали фамилий, полной «откровенности» в показаниях, формального раскаяния по уже опробованному образцу.
Однажды спросили:
— Вы не собираетесь уехать за границу?
Он ответил:
— Мне бы не хотелось. Но здесь я не вижу никаких возможностей.
— Держать вас не будем, — намекнули ему.
<…> Но дело-то в том, что для такого человека, как Габай, речь могла идти не о благополучии и безмятежности, а о подлинности существования, об отказе от каких-то насущных жизненных ценностей без убежденности в обретении новых. Не для всех, но для определенного типа людей эмиграция — то есть не просто переезд в другую страну, естественный для людей в нормальном мире, а отъезд вынужденный — это все-таки отчасти поражение, перелом жизни, катастрофа.
Тем более тогда, в начале семидесятых, когда заграница была для большинства — и вовсе не для тех, кто верил советской пропаганде, — чем-то совершенно неизвестным, чужим. Отъезд представлялся чем-то окончательным, непоправимым; слово «Запад» обретало тот же смысл, что для библейского Иосифа: это был Египет, то есть царство мертвых, куда уходили безвозвратно.
За день до смерти он сказал жене, что все-таки решился уехать. Порой мне кажется, что отъезд оказался бы вариантом отсрочки. Он метался, он был болен и слаб, воля его была подточена. Однажды обрадовал меня, сказав, что пробует писать, конспектирует библейскую «Книгу Иова» для продолжения своей поэмы. Потом я видел эти выписки; очень жаль, что сейчас ими не располагаю — их характер мог бы много сказать о тогдашнем его умонастроении. О, теперь-то, после пережитого, — как мог бы он написать Иова! Если бы дело было только за душевным опытом! Дальше выписок не пошло.
Последние месяцы его вызывали на допросы еженедельно, по четвергам — надо было его дожать. Раскаяние Якира и Красина не дало рассчитанного эффекта; требовался успех более впечатляющий. Возвращаясь, он неизменно рассказывал об этих беседах; речь шла о многих людях, и им надо было об этом знать. Но есть основания думать, что, щадя близких, он кое-что утаивал; угрозы наверняка относились не только к нему, но прежде всего к его жене — опасность была вполне реальной.
В последний перед смертью четверг его не вызывали: можно предположить, что ему был дан срок на какое-то неведомое нам решение. Они все же перестарались; есть свидетельства, как они были всполошены его самоубийством, — боялись, что нагорит за брак в работе? Робот в запрограммированной игре не соразмерил хватки с уязвимостью живого человека.
В предсмертной записке он просил друзей и близких простить все его вины: «У меня не осталось ни сил, ни надежды». Сам почерк записки и то, как он позаботился положить рядом с ней очки, подтверждают, что все совершалось в ясном разумении.

Харитонов М. Воспевший Иова

Илья Габай выбросился из окна 20 октября 1973 года. Его вдова эмигрировала в США в следующем году.

 
Илья Габай. Фото: архив Общества «Мемориал»

Илья Габай

Горбаневская Н. Полдень. М., 2007