Андрониковский (Андроньевский) концлагерь

Адрес: г. Москва, Андроньевская пл. (с 1923 по 1994 год – пл. Прямикова), д. 10

Концлагерь на территории Андроникова монастыря, основанного в XIV веке, был открыт не позднее июня 1919 года и работал до лета 1922-го. Здесь отбывали наказание «долгосрочные» заключенные, а также «нежелательные элементы» со сроком заключения «до конца Гражданской войны».

Спасо-Андроников монастырь. Фото: архив общества «Мемориал»
Общие сведения

Подведомственный Главному управлению принудительных работ при НКВД Андрониковский (или Андроньевский — в документах встречаются оба варианта написания) лагерь был открыт, вероятно, в 1918 году (по архивным данным, не позднее июня 1919-го). Заключенные попадали сюда и через другие лагеря, служившие распределительными, в частности, через Новопесковский (318 человек за 1919 год) (ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 1б. Л. 13).

Контингент и численность заключенных

Контингент заключенных определялся в документах следующим образом: «осужденные до конца Гражданской войны», «долгосрочные» (ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 6. Л. 2), встречаются упоминания о гражданах Латвии (по данным латвийского Красного Креста, который в 1922 году затребовал себе право на передачу продуктов своим гражданам: ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 39. Л. 238). Передачи осуществлял также и Польский комитет помощи заключенным. К концу 1920 года в лагере, по воспоминаниям одной из заключенных, княгини Куракиной, остались почти исключительно иностранцы, которых «было человек 400». Они содержались в более сносных условиях, чем местные заключенные. Весной-летом 1921 года, когда в нескольких концлагерях работала специальная комиссия по пересмотру дел, в Андрониковском лагере было пересмотрено 45 дел заключенных (ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 31).

Как и во многих других московских концлагерях, заключенные Андрониковского лагеря прикомандировывались к различным работам «на стороне», в частности, к московскому Государственному Малому театру, при котором им было выделено специальное общежитие (ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 33. Л. 13, 109).

Эпидемия, антисанитария и закрытие

О состоянии лагеря в последние месяцы подробно рассказывает в своем доносе-просьбе один из комендантов — Левенсон. По его словам, лагерь «не получал жалованья 3 месяца», «был обрушен» и восстанавливался (водопровод, баня) под его собственным руководством. Лагерь был закрыт летом 1922 года «вследствие возникновения эпидемических заболеваний и его анти-санитарного состояния». В том же отчете указано, что лагерь подлежит «дезинфекции и радикальному ремонту» (ГАРФ. Ф. Р-8419. Оп. 1. Д. 8. Л. 57). Большинство заключенных в результате были переведены в Ивановский концлагерь.

Спасо-Андроников монастырь. 1881 г. Фото: Найденов Н.А. Москва. Соборы, монастыри и церкви (альбом)
Воспоминания княгини Куракиной

В 1919–1920 годы в Андрониковском лагере содержалась привезенная из Киева княгиня Татьяна Куракина (урожденная Врангель). Несколько дней перед переводом в Андрониковский она находилась в Кожуховском лагере. Ее воспоминания о нескольких месяцах жизни в концентрационном лагере были написаны по горячим следам, после бегства на Запад, и изданы в Париже в 1923 году.

В Андрониевский лагерь мы пришли ночью, так как он от Кожуховского верстах в восьми. Усталые после продолжительной ходьбы, вошли мы через большие ворота под колокольней в монастырский двор. Тут начались все обязательные проформы — перекличка, записывание каждого и пр. Наконец разместили нас. Нас, дам, поместили в особое здание — бывший архиерейский дом. Электрического освещения не было; ламп также не было, свечей тоже. И вот нас впихнули в совершенно темный дом, объяснив, что там три комнаты, в которых мы можем расположиться по собственному усмотрению. Мы, как слепые, стали нащупывать стены, двери, нары. Я, по своему обыкновению, скорее забралась в угол на нарах, так как в углу чувствуешь себя все-таки больше «у себя дома», имея лишь с одной стороны соседа. Было очень холодно, и каменный, давно необитаемый дом был до того сырой, что, когда я забралась на нары, я почувствовала, что доски не то, что влажные, а совершенно мокрые. Одеял нам в этот вечер не успели выдать; у меня было только свое, легкое, так что постелить нечего было. Я так устала и так скверно себя чувствовала, что, не раздеваясь и завернувшись в мое одеяло, легла, так сказать, в болото. Проснувшись, почувствовала, что вся промокла, озябла страшно. Но усталость брала свое, и я опять заснула. На следующий день нам были выданы сухие доски и одеяла.
Что касается обращения с арестованными, то в Москве оно было гуманнее, чем в Киеве. Не скажу, что со мной были любезны, — но не было этого вечного глумления и ругательства, как в Киеве, не было побоев прикладом и сквернословия. Комендант и его помощник были коммунисты — из-под сохи, нахватавшиеся Маркса тупорылые хамы, глупые донельзя, но воображающие, что они постигли самую мудрость. Конвой в Андрониевском лагере состоял из пленных от армии Колчака и относился к арестованным хорошо. Я часто вела с ними беседы, интересуясь тем, каковы их политические убеждения, их отношение к советской власти, к белым, к Колчаку и пр. Увы, я после каждого разговора выносила самое неутешительное впечатление. Большевиков они не любили и не сочувствовали им, коммунизм ругали, зверства советской власти возмущали их — но и к белым они относились совершенно равнодушно и вообще никаких политических убеждений не имели. Обещали им помещичью землю — за это они и держались зубами, а на остальное им было наплевать.
<…> Монастырская обстановка хотя и была живописна, но производила грустное, угнетающее впечатление, так как все постройки были окружены кладбищем. Было очень зелено, тенисто, но вид всех этих могил и крестов не веселил душу: куда глаза ни посмотрят — кресты, точно напоминание нам, чтобы мы несли свой крест. Тоска меня охватила ужасная, когда я наутро вышла осмотреть мое новое местожительство, и, главное, угнетало то, что я не знала, сколько времени я тут буду томиться. Я всегда предпочитала знать худшее, но знать — и если б мне сказали, что я пробуду здесь столько-то времени, и хотя бы год, мне было бы легче, чем эта полная неизвестность.
Я к этому времени стала скверно себя чувствовать и сильно ослабевать. Поддержать силы было нечем. Кормили нас отвратительно — простыми словами, голодом морили. В день выдавали по 3/4 фунта скверного черного хлеба, 3 золотника сахару, обед в 12 часов состоял из бурды с замерзшим картофелем, или с гнилой капустой, или с пшеницей, как лакомство — иногда с чечевицей. Вечером на ужин то же самое. Жиров никаких — о мясе и думать нечего было. А природа требовала своего; чувство голода меня не покидало; становилось мучительно, но это было еще только начало голодовки — кое-какие силы еще оставались, и организм боролся.
В Москве мы с Андреем были совершенно заброшены и одиноки; никого у нас там не было, ни друзей, ни знакомых. Будучи всегда окружена семьей, имея везде и всегда друзей, привыкши к добру и ласке окружающих, это сознание полного одиночества и заброшенности было очень тяжело. Одна только была у меня в Москве родственница. Она два раза навестила меня, принесла нам пищу и отнеслась к нам удивительно сердечно. Но вскоре расстреляли ее мужа — это было ужасным для нее ударом; условия жизни были так тяжелы, что она ничего не могла для меня сделать. Итак, кроме лагерного питания я ничем не могла поддержать свои силы. Вдобавок нас заставляли работать, стирать белье не только на всех арестованных, человек 500, но и на наш конвой. Отказаться было невозможно, так как в таком случае нам было объявлено, что нас, женщин, переведут в другой лагерь, т. е. разлучат меня с сыном, а многих других — с мужьями, и мы, разумеется, этого не хотели.
И вот из поломойки и судомойки, которыми я была в Киеве, я превратилась в прачку. Помню, как я в былые времена всегда говорила, что если б мне пришлось зарабатывать свой хлеб, то я была бы чем угодно, но только не прачкой. Вышло иначе, но я продолжаю говорить, что стирать грязное белье — самое отвратительное занятие, какое можно себе представить. Положим, что прачкой я была скверной, что ни в один приличный дом меня бы не наняли. Но все же очень уж неаппетитное это занятие. Да притом — в каких условиях приходилось стирать! Мыло выдавалось в таком ничтожном количестве, что его и на десятую долю всего белья не могло хватить, а каждой из нас надо было в день простирать от 40 до 50 штук белья, да какого — ношенного неделями. А грубые простыни, а шерстяные гимнастерки конвоиров — это не то, что дамский батистовый платочек стирать. А помещения, в которых приходилось работать, — сырой подвал, все окна выбиты, сквозняк неимоверный и ноги по щиколотку в воде; это когда на дворе было уже очень холодно, как это бывает в сентябре в центре России. Не скрою, что я просто изнемогала от этого занятия — да оно и вправду оказалось мне не под силу, и после 4-х таких стирок я заболела и слегла.
У меня сделался острый артрит; от истощения развилось острое малокровие и сделался сильный жар. Тяжело заболевших заключенных полагалось отсылать в центральную больницу всех концентрационных лагерей. Но я умоляла не уведомлять коменданта о моем заболевании, чтобы меня не отсылали в знаменитую центральную больницу, где люди мерли как мухи, до того там был скверный уход за больными. Кроме того, там вперемешку клали здоровых с тифозными, с сифилитиками и. т. п., и это заведение пользовалось вообще самой ужасной репутацией. Я предпочла остаться в лагере. Пролежала я 6 недель, не вставая с твердых нар. И что это было за мучение! Подо мной не было ни сенника, ни матраца, только свернутое одеяло. Боли были ужасные во всех решительно суставах, а главное, в ребрах и плечах. Нары были устроены так, что доски шли не вдоль тела, а поперек; поэтому, когда кто-нибудь влезал и располагался на них, то от движения и тяжести тела тряслась поочередно каждая доска — и от этих толчков выть хотелось от боли. Днем нары пустовали, но когда наступал вечер и все ложились спать, то начинались мои мучения. Я ждала ночи, когда все заснут, чтобы позволить себе маленькую роскошь — всплакнуть. Эта слабость меня злила, но правда, как будто немного легче становилось. Через 6 недель жар исчез, а также острые боли, но тело с тех пор всегда ныло. Я встала — но представляла из себя развалину.
<…> Дни тянулись за днями, серые, нудные, однообразные донельзя. Летом все же было лучше — и тепло, и светло. Зимой же ко всем прелестям заключения прибавилось еще одно удовольствие — холод, который я очень тяжело переносила. В нашей камере не было печки, так что совсем не топили — и это при двадцатиградусном морозе. Ночью температура в нашей камере спускалась ниже нуля. Вдобавок холод этот был сырой; подушка моя всегда была холодная и влажная. Днем мы сидели, накрывшись всем, что имели; ждали супа-бурды, как голодные собаки, так как после него хоть на ½ часа немного согревались. Впоследствии нас перевели в более теплое помещение, но пока — мы мерзли в нашем леднике. Бывали минуты такой безнадежной тоски, что хотелось только одного — умереть. Я чувствовала, что должна бороться против этого состояния, и решила, что надо найти себе дело. К этому времени в нашем лагере была организована небольшая больница специально для заключенных. Я предложила свои услуги в качестве сестры милосердия, что и было мне разрешено. Итак, я в моих разнообразных должностях стала социально повышаться и из прачки сделалась сестрой милосердия. От этого времени моего заключения в Москве у меня остались менее тяжелые воспоминания. Не скажу, чтобы я примирилась с судьбой, но я нашла себе занятие, которое любила; я была страшно занята, и это мешало мне задумываться и тосковать.
<…> Со стороны жизненной, желудочной, последовало также улучшение, так как Польский комитет помощи заключенным полякам назначил «передачу», т. е. раз в неделю присылал мне провизию, состоящую из 1 ф. пшена, ½ ф. масла или сала, хлеба, а иногда и сахара. Я всецело была обязана этим поляку Городецкому, исполняющему должность санитара в нашей больнице. Я с ним и раньше была немного знакома, а мужа он хорошо знал. Очень милый и отзывчивый, он меня очень жалел, видя в каком исключительно тяжелом положении я была в отношении питания. Он просил Польский комитет устроить мне передачу. Я была очень благодарна комитету, которому просила передать мою расписку в том, что, как только я буду находиться в нормальных условиях, я возвращу ему деньгами все, что было на меня истрачено. Я иначе не хотела принимать эти передачи. Через несколько дней мне передали из Польского комитета, что моя расписка им уничтожена, так как, зная мои и моего мужа хорошие отношения к полякам, зная, что в нашем имении было столько же служащих — поляков, как и русских, он считает честью и обязанностью помочь мне в тяжелые дни. Это был чрезвычайно милый и любезный поступок.
Польские передачи пришли вовремя, так как мне обязательно надо было поддержать свои силы. Я схватила малярию, промучившую меня всю зиму, что меня еще больше истощало. Но я переносила ее на ногах, так как не хотела отказаться от своей должности сестры милосердия. Приступы лихорадки приходили неаккуратно — то через день, то через дней 10–15, но были очень сильны; в дни моего дежурства я еле на ногах стояла. Зато когда приступ являлся в свободный от занятий день, я блаженствовала и, как пласт, лежала на своем ложе.
Занятия в больнице и амбулатории были большим для меня утешением; приятно было хотя бы то, что это был совершенно отдельный мирок, почти ничего общего не имеющий с лагерем, со всеми этими комендантами, комиссарами и пр., и пр. Персонал больничный был симпатичный, также ничего общего с большевизмом не имевший. Больные были такие же заключенные без всякой вины, как и я, — и хотелось помочь им чем можно.
Дежурила я через день, так как нас было две сестры милосердия: я и баронесса Дризен, очень милая особа. Она также была привезена из Киева заложницей, по прибытии в Москву — освобождена, но оставалась в больнице как «вольная» сестра. Старший врач был также с воли — старик, военный врач, Слоним, ворчун, путаник, но очень хороший человек; второй врач — заключенный лагерный, Иринархов; с воли — фельдшер; из заключенных — 4 санитара; сестра Дризен и я — вот и весь наш персонал.
Не могу умолчать о том, в какое печальное состояние, при «созидательности рабоче-крестьянской власти», приведено все, касающееся санитарной части в Советской России. Медикаментов совершенно нет — лечить нечем; мыла нет; дезинфекций нет: чистоту соблюдать почти невозможно; перевязочных средств почти нет; белья в больницах нет. Коснусь хотя бы нашей лагерной небольшой больницы. Как я уже говорила, почти все заключенные от истощения и малокровия страдали язвами и нарывами, но промывать эти раны приходилось иногда просто кипяченой водой, так как ни йода, ни перекиси водорода, ни спирта, ни буровской воды и т. д. часто совсем не было. Я в этих случаях брала бутылку с кипяченой водой и приклеивала ярлык «Aqua Percata» — это хотя бы имело вид лекарства и подтверждало мое мнение о том, что по-латыни в России не стоит учиться, ибо все забывают все, чему научились. Ваты, марли, бинтов было у нас так мало, что приходилось делать чудеса экономии, чтобы на всех хватало. Я стирала и перестирывала бинты, пока они не обращались в веревочки. При желудочных заболеваниях соблюдать диету или давать легкую пищу было невозможно, так как для больных не было отдельной пищи. Была у нас изоляционная комната для заразных, которых переносили туда до отсылки их в центральную больницу. Но какая это была изоляция — рядом с больничной палатой. Дезинфекции никогда не могли провести основательной, по неимению для этого средств. Халатов больничных у нас было так мало, что ходили мы в изоляционную в том же халате; бывало, что даже руки нечем было дезинфицировать, и приходилось мыть их только мылом.
Тяжело- и заразных больных надо было отсылать в центральную больницу. Но они у нас иногда оставались день за днем, так как перевязочных средств не было. Во всей Москве был только один автомобиль скорой помощи, который должен был обслуживать все московские больницы; на него надо было записываться заранее, и иногда приходилось ждать 4–5 дней своей очереди. В таких случаях доктор просил коменданта дать свою лошадь, но она не всегда была свободна. Когда удавалось ее получить, то запрягали ее в ту повозку, на которой заключенным привозили хлеб и провиант, — не могу сказать, чтобы это было гигиенично. Перевозимого больного нечем было покрыть, и так в сильнейшие морозы тащили его с Замоскворечья к Брянскому вокзалу, где находилась центральная больница, все время шагом, так как лошадь концентрационного лагеря содержалась на такой же пище св. Антония, как и мы, заключенные, и идти рысью была не в состоянии.
Припоминаю, как-то раз прибегает к нам в амбулаторию комендант и говорит, что сейчас приедет осмотреть больницу Голубев, заведующий всеми больницами при местах заключения, и чтобы все было в порядке. В этот день старший врач не приходил, и дежурными были только младший врач из заключенных и я. Вот мы сидим и ожидаем высшее начальство, и вдруг Иринархов (младший врач) говорит мне:
«А знаете, ведь я вовсе не доктор и никакого права не имею быть им здесь, так как я только студент».
Я ему отвечаю:
«А вы знаете, что я вовсе не сестра милосердия и никакого права не имею ею быть здесь, так как никаких экзаменов не держала. Во время войны у меня был свой лазарет, где я работала, — но я самоучка и прав никаких не имею».

Княгиня Татьяна Куракина среди раненых солдат Первой мировой войны, лечившихся в ее имении

Мы рассмеялись. Совпадение было, и правда, оригинальное. И мы решили, что стесняться не будем и наговорим Голубеву всяких истин, так как обыкновенно «высшему начальству» всегда втирают очки и представляют все в самых розовых красках. Итак, когда приехал Голубев, мы самым невинным образом ему вывалили всю правду о том, в каком печальном состоянии находится наша больница, аптека, как скверно кормят больных, требующих усиленного питания, одним словом, облегчили свою душу. Голубеву все это, конечно, было не очень по сердцу, но он промолчал, и только спросил нас, заключенные ли мы или работающие «с воли».
Приблизительно с конца ноября состав заключенных в нашем лагере очень изменился: большая часть моих киевских компаньонов (не решаюсь писать: «товарищей», это слово опротивело мне до тошноты) была освобождена. Поляков отправили в Польшу в обмен; некоторых заключенных перевели в другие лагеря, из Андрониевского сделали концентрационный лагерь почти исключительно для иностранцев. Я насчитала 18 разных национальностей — даже 2 негра были среди нас. Русских оставалось очень немного. Между этими последними была привезена из Петрограда жена бывшего военного министра Сухомлинова. В былые времена, до революции, я всегда избегала ее и не хотела быть с ней знакома, так как это была женщина, известная своими некрасивыми историями. Когда ее привели, она набросилась на меня как на старую знакомую — я, конечно, ее не оттолкнула, так как она теперь искупила многое из прошлого своего, и не могу сказать, что в ней было много доброты. Мы с ней были соседками на нарах, и она мне много рассказывала о всех ужасах ее многочисленных заключений. Теперь она была полна надежды на освобождение. Она недолго пробыла среди нас. Однажды под вечер ей было приказано собираться, без вещей, в Ч. К. Она была уверена, что ее вызывают на допрос, и ушла радостная. На следующий день мы узнали, что ее расстреляли.
Иностранцев в лагере было человек 400. Обращались с ними гораздо лучше, чем с русскими. В это время советская власть все-таки побаивалась общественного мнения Европы и не чувствовала себя еще так прочно, как теперь…
<…> Я сохранила самые лучшие воспоминания обо всех этих иностранцах — об этой Вавилонской башне, где говорили на всех языках и на всех наречиях. Особенно славная была группа из 50 англичан, взятых большевиками в плен около Архангельска. Из них — 10 офицеров, остальные солдаты. Мне нравились отношения офицеров к своим солдатам и наоборот. Это были настоящие «товарищи», в хорошем значении этого слова, что нисколько не мешало солдатам отдавать честь старшим. Англичане все ждали, что их отошлют на родину, и вот один из них, очень милый лейтенант, предложил мне устроить между нами фиктивный брак, рассчитывая таким образом под видом жены своей вывезти меня из России уже как английскую подданную. Если бы я знала, что сын мой в безопасности, у белых или где-нибудь в Европе, я, конечно, дала бы согласие на столь заманчивый брак, — но покидать Россию без сына я не хотела.
Я была назначена переводчицей к англичанам. Когда приезжало высшее начальство и расспрашивало англичан, нет ли у них каких-либо жалоб, я с наслаждением переводила слово в слово то, что они мне говорили. Так, когда они пожаловались на то, что, не имея уборной, принуждены умываться у крана на дворе в самые сильные морозы, и комендант на это им ответил, что у него в квартире также нет уборной, — я с самым спокойным видом перевела ответ англичан:
«Они просят передать вам, что они (англичане) не такие свиньи, как вы, и привыкли умываться каждый день».
Мне доставляло удовольствие сказать коменданту, хотя бы косвенно, что он — свинья. А он краснел и багровел от злости в таких случаях, но ничего не мог мне сделать, так как я только исполняла свои обязанности и переводила слово в слово. Англичане же наслаждались и тут же, в присутствии коменданта, от души хохотали, тогда как я сохраняла невозмутимое спокойствие.
Однажды я с тремя англичанами решила сыграть в бридж. Игра в карты была запрещена; тем не менее мы вечером, после моего обхода больных, собрались в изоляционной — где, кстати сказать, еще утром лежал тифозный больной, — и засели в бридж. Партнеры мои играли хорошо и были премилые люди. Английский солдат на доске вместо подноса подавал нам чай и бисквиты, привезенные из Англии, — мне это напоминало настоящие «вечера» добрых старых времен. Было немного волнений — как бы начальство не застигло нас на месте преступления, но тем не менее мы играли до двух часов ночи: я выиграла 100 рублей и осталась очень довольна своим «кутежом».
Итак, декабрь 1919-го и январь 1920 года прошли для меня сравнительно сносно.

Из Кожуховского лагеря Куракину перевели в Новинскую тюрьму.

Лагерные будни в документах

(особенности орфографии и пунктуации оригиналов сохранены)

1. Коме-ту Андрониевского лагеря от Пом-ка коменданта М. Гизика
Рапорт
Довожу до вашего сведения, что 20-го сего месяца заключенный Ваентинович, пытался из театра лагеря пронести в лагерь бутылку самогону. Когда я его у входа в лагерь остановил и спросил, что у него под полою, то он ответил что бутылка квасу, но когда этот квас мною был взят на язык, то оказался самогон, который я в присутствии Валентиновича уничтожил /разбил/.

ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 39. Л. 309

2. Завед. Глав. Упр. Принудит. Работ т. Роднянскому
От Бывш. Коменданта Андроньевского лагеря Левенсона
<все доносы внизу подчеркнуты и написано: «В отношении подчеркнутого произвести расследование. Левенсону предоставить работу. Роднянский»>
Рапорт
Прослужил 4 ½ месяцев в Андроньевском лагере и считался на хорошем счету. Сожалею что я не состою в партии в настоящее время. но уверяю вас, тов. Зав. Гл. упр., что за 35 лет будучи рабочим считался как самостоятельный социалист. Особо всегда защищал интересы рабочих. А по этому хотя я и не в партии, но за такие долгие годы будучи рабочем до революции наверное перенес гнет и ужас и эксплоатцию над собой. Я в настоящее время могу и имею право просить если не партийный пост то какой-либо как я вижу другие пользуются. Например в настоящее время в Андроньевском лагере Потапов зам. коменданта он же в настоящее время служит в лагере, и в церкве дьячком, ведет полную агитацию против евреев и сам он из заключенных. Конечно он хороший администратор для стражи контр-революций, и. т. п.
Тов Роднянский, тов Кацеф, выразили мне что я разложил лагерь и никогда не выполнил свои обязанности, то я на это могу атветить, напрасно мне брошено такое абвинение, т. Кацефом, у меня в лагере было до 200 уголовных и 55 политических. Помощники коменданта у меня были такие как вам известно: 1. Ледов акозался Вором, 2-ой <нрзб> пьянством, 3-ий Ивлев какоинист, редко являлся на службу. 4. Гризик молодой как вам самим известно, о последнем т. Потапов 1 сутки в лагере, а 2е сутки в Церкви Дьякует. За все время фактических побегов было 3. Но принимая во внимание не по моей вине. Вообще лагерь не получал жалования три месяца. Лагерь был абрушен я привел его порядок, светом, баней, водопровод, сад, огород. Хорошее. Теперь в последнем за призводительности портняжную перевели сапожное. Тоже асталося одно авто. И поверьте при таком наличии мастеровых создать очень трудно да и припятствий тоже я встречал со стороны ПРИНУКУСТА. Кузница у меня всегда работает и я с большим трудом достаю материалы и по сие возможности выполнял.
Принимая во внимание что заключенные красят <нрзб> а я их не имел. Вот теперь правда я разложил лагерь — работал без перестану 18 час в сутки и сам один. Конечно когда теперь налаживается все заключенные 110 чел атборные в смысле побегов да и вообще. В последнем отпусками у меня пользовались те, кто их вполне заслуживал и всегда с разрешения комиссии, а если я не имел разрешения от комиссии то все запрашивал, самоуправно не делал. В Последнем я в настоящее время весю в воздухе Принкуст меня не принимает, Мосуправление тоже, в чем дело не пойму к т Кацефу я хожу с субботы каждый день с 10 утра и до 5 вечера и все откладывается на завтра.
Т. Роднянский прошу скорейшей резолюции ожидать нет мне более возможности. Пусть будет конец этим пыткам. и поступите со мною как вас всегда самого поступали я все сказал. На страже служить чесно и выполнять возложеные обязоности. Т. Зав. глав. прав., прошу назначить придаставителя для дознания моей негодности к службе. также опросить всех представителей Глав. Управ. Принуд. работ. Приежавших в лагерь, в каком виде всегда у меня был лагерь. Или же во время ночных поверок т. Филиповым всегда акромя благодарностей ничего не палучал, кто это соиздал, даже упомяну мне пришлось 3 дня учить Рапорты с дежурными. Правда я знаю т. Кацеф послушал нового Коменданта. Это он ему сказал для того чтобы я ему не попал в Заместители, но с чего взял Новый Комендант от (Гришки Распутина) Т. Потапова. Это известное лицо он может мутить потому что я ему поставил в известность у меня в лагере надо иметь одну жену, и не дьяковать в церкви и за это он нашелся и взрыл такую яму и позор. Что на лице т. Кацефа я только гожусь в надзиратели, упомяну что в бытность мою в лагере некаких эксцесов не было, а также голодовок.
Т. Роднянский, если вы почему либо найдете мне не правым во всем абратите на мое положение мне 52 год. жена, 4 детей.
Бывш. Коменд. Андр. лагеря
2/IV — 22
Левенсон

ГАРФ. Ф. Р-4042. Оп. 1а. Д. 39. Л. 188

3. При вступлении моем в обязанность коменданта лагеря, 20 августа 1919 г., лагерь представлял из себя действительно разоренный монастырь, кроме голых стен и нар ничего более не было, отхожие места были разрушены и загрязнены, не было ни водопровода, ни освещения, ни канализации, ни инструментов.
Комендант Андроньевского лагеря Богомолов

ГАРФ. Ф. Р-393. Оп. 89. Д. 87. Л. 6